«Тут что-то есть, — подумал я, — Иван Иваныч — верное отражение Николая Алексеевича». Я зашел в кабинет.
Николай Алексеевич сидел в своем дубовом кресле и, облокотившись обоими локтями на стол, по-видимому, был углублен в работу. Я нечаянно стукнул дверью, и вдруг он поднял голову и подскочил на месте.
— Ах! — нервным голосом произнес он, весь вздрогнув, как человек, внезапно разбуженный по первому сну, Лицо у него было синевато-желтое и злое. Глаза как-то уменьшились и ушли в глубь орбит. Лоб был обвязан мокрым полотенцем, и в комнате пахло уксусом. — Точно нельзя не стучать!..
— Извините, — сказал я, совершенно подавленный этим необъяснимым приемом, — Вы не знаете, отчего это до сих пор нет Сереженьки?
Он опять вздрогнул, и рот его скосился в неприятную мину.
— Почем я могу знать побуждения Сергея Федорыча? — злобно произнес он.
Производство Сереженьки в Сергея Федорыча было для меня обстоятельством еще более значительным, чем тон речи и цвет лица Николая Алексеевича. Я сейчас же понял, что в сфере его отношений к Здыбаевским что-то произошло и что Сереженька больше сюда не придет.
Я взглянул на Николая Алексеевича. Он опять твердо облокотился на стол обеими руками и, уложив голову на ладони, весь ушел в лежавшую перед ним бумагу. Я понял это так, что мне надо уходить, и направился к двери.
Но в тот момент, когда я взялся за ручку двери, меня поразил и даже испугал странный звук — словно что-то довольно громоздкое со всего размаха полетело в угол. Я оглянулся и увидел, что толстое «дело», сию минуту лежавшее перед Погонкиным, действительно лежало уже в углу и как-то жалостно корчилось, точно и в самом деле было ушиблено; сам же Николай Алексеевич откинулся на спинку кресла, сильно закинул голову назад, крепко зажмурил глаза и прижал правую руку к сердцу.
— Что с вами? — осторожно спросил я, подойдя к столу.
Он раскрыл глаза и выпрямился.
— Ничего… Чепуха какая-то!.. Чепуха, чепуха и чепуха!.. Зачем и почему и для какой великой цели — неизвестно, совершенно неизвестно!.. А главное — сердце болит, сердце, Владимир Сергеич, не выдуманное, а настоящее, физиологическое сердце!.. Да-е!.. И я умру от сердца! Вот увидите! Оно лопнет, оно должно лопнуть, оно непременно, непременно лопнет!..
— Что за пессимистическое настроение!
— Нет, вовсе не пессимистическое и не настроение, а факты, таковы факты! — Он встал и начал ходить по комнате. — Что же в самом деле приятного в зкизни? Что в ней такого, что могло бы меня особенно привязать к ней? Ничего-с! Умственная жизнь? Она доступна только богачам, а у таких людей, как я, вся жизнь идет на добывание средств. Женщины? Пускай они морочат голову кому хотят, только не мне… Я не из тех, что способны убивать время на созерцание их прекрасных, но лицемерных глаз…
— Вы еще вчера были другого мнения о женщинах, или, по крайней мере, об одной из них…
— Не знаю-с… Не думаю-с! — с едкой экспрессией перебил он меня. Он перестал ходить, сел на диван и опять приложил руку к сердцу. Я посоветовал ему позвать доктора.
— Ха!.. Удивляюсь! Какой доктор может вылечить меня от моей жизни, от моих обстоятельств?
— Вы сами навязали себе эти обстоятельства. Вы могли бы обойтись без них…
— Очень может быть… У всякого свое мнение, и каждый имеет право свободно высказывать его и жить по нем. Я это и делаю…
Разговор в таком тоне не доставлял мне удовольствия, и я воспользовался первым поводом уйти, оставив Николая Алексеевича с рукой, приложенной к сердцу, и о закрытыми глазами.
Сереженька не пришел. Вечером я был у них. Я нашел всех в угнетенном настроении. Молодой человек валялся на диване в своей комнате, в которой было почти темно.
— Отчего вы не велите зажечь лампу? — спросил я.
— Не стоит! — мрачно ответил Сереженька.
— А почему вы не пришли сегодня к Погонкину?
— По весьма дурацкой причине.
— А именно?
— А именно — не скажу, ибо не уверен, что это не тайна. Нынче у нас что ни шаг, то тайна. Подите к папочке, он вам расскажет.
Сергей Федорыч, кажется, первый раз в жизни был в таком настроении. Обыкновенно он бывал весел, добродушен, остроумен и смешлив, никогда не злился и не дулся. Я прошел в кабинет. Старик Здыбаевский сидел за письменным столом и с сосредоточенным видом медленно разрезал и перелистывал страницы «Русской старины».
— А! Садитесь, голубчик, садитесь… Что нового?
— Новое-то у вас, — заметил я, — Николай Алексеевич в небывалом настроении, у вас здесь какое-то мрачное затишье, и мне кажется, что между тем и другим есть тесная связь…
— К сожалению, есть!.. Да, представьте, голубчик, есть… — промолвил Федор Михайлович, отодвигая от себя книгу. — Ужасно мне это больно, — продолжал он, помолчав, — но, право же, я тут ни при чем и поправить дела не могу… Не могу!..
Он опять помолчал. По-видимому, ему было не легко изложить самое дело.
— Николай Алексеевич человек хороший, — снова заговорил старик, — я уважаю его. Умный, сердечный… Но это проклятое секретарство сводит всего его на нуль. Ну, а все-таки я его уважаю, да и мои тоже уважают его — и Сергей, и Лиза. Но одного этого мало, нужно кое-что другое. Он как-то это внезапно, неожиданно вдруг налетел и сделал Лизе предложение, а она отказала… Вот и все. Я, разумеется, ничего не могу поделать. Но вы не поверите, как мне горько… А что, скажите, как он?
Я не сразу ответил. Новость, которую я узнал, собственно говоря, для меня не была неожиданностью; я подозревал, я почти знал это. И тем не менее она меня решительно поразила — до такой степени это мало шло к Николаю Алексеевичу.